Из цикла «Большая библиотека»
Составитель И. Б. Бомейко,
главный библиограф справочно-библиографического отдела
Я - бог таинственного мира,
Весь мир - в одних моих мечтах.
Ф. Сологуб
Из цикла «Большая библиотека»
Составитель И. Б. Бомейко,
главный библиограф справочно-библиографического отдела
Я - бог таинственного мира,
Весь мир - в одних моих мечтах.
Ф. Сологуб
Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд,
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай: далеко, далёко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Ему грациозная стройность и нега дана,
И шкуру его украшает волшебный узор,
С которым равняться осмелится только луна,
Дробясь и качаясь на влаге широких озер.
Вдали он подобен цветным парусам корабля,
И бег его плавен, как радостный птичий полёт.
Я знаю, что много чудесного видит земля,
Когда на закате он прячется в мраморный грот.
Я знаю весёлые сказки таинственных стран
Про чёрную деву, про страсть молодого вождя,
Но ты слишком долго вдыхала тяжёлый туман,
Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя.
И как я тебе расскажу про тропический сад,
Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав…
Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Н. Гумилев
Серебряный век… Произнесла и, затаив дыхание, ощутила трепет ветерка, шум листвы и , где-то там, вдали, легкий, слегка растворенный в сиренево-розовом тумане, силуэт девы (дамы) в белом в пол платье и – обязательный атрибут – под зонтиком (назависимо от погоды). Да, именно так. Видела в кино или на картине. Скорее всего. Память “зацепила" и невидимыми нитями связала два понятия – конец XIX-го и грациозный силуэт в белом. Почему именно Серебряный?… наверное, потому что нежно, витийно, “серебряно”. Потому что в моем представлении, ТАМ все дамы-кавалеры такие, не от мира сего, что ли.
Они – прежде всего поэты и писатели, небожители – поцелованы господом и наделены им особенным восприятием мира и ощущением своего предназначения на этой земле… Серебряными капельками росы катятся по тропинкам сладкоструйные пассажи их виршей:
Глубоко, странно лес молчал
И на заре, когда с заката
Пурпурный блеск огня и злата
Пожаром терем освещал.
Иван Бунин
Слушала бы и слушала... Цветаева, Северянин, Блок, Мандельштам, Гумилев, Ахматова, Мережковские, Бунин, Пастернак, Бальмонт - все они, избранники судьбы, вот здесь, рядом, протяни руку, приоткрой завесу, они в зале...
Бальмонт. Снежинка.
***********
Начнем с фактов… и теперь уже без какого-либо намека на "витийство".
Термина "серебряный век" не существует. Так, по крайней мере, утверждает известный писатель, журналист, культуролог Юрий Безелянский. Ссылается при этом на “Литературный энциклопедический словарь”, где он, термин, никак не выделен. Соглашусь. Делает выводы, что "серебряный век" – понятие не филологическое, не литературное, а скорее всего мифологическое, обозначающее некую реальность условного периода времени.
Далее немного истории.
Словосочетание "серебряный век" ввели в оборот сразу насколько человек – поэт Николай Оцуп, философ Николай Бердяев и художник Сергей Маковский. А кто-то из современников определил это явление броско: "Расцвет искусства при разгуле капитализма".
Точной даты появления понятия “серебряный век”, конечно, нет. Сергей Маковский в своих воспоминаниях "На Парнасе Серебряного века" настаивает, что он начался с выходом в 1899 году журнала "Мир искусства". Некоторые исследователи считают, что у Серебряного века друга точка отсчета – выход в свет в 1894 году "Критических заметок к вопросу об экономическом развитии” Петра Струве. На 1894 годе настаивают и историки: 20 октября скончался император Александр III, державший Россию в крепкой узде. Власть перешла к слабовольному Николаю II, и все сразу ослабло, помягчело, потекло по разным направлениям. Проснулись от тяжелого сна все виды культуры. Все засверкало, забурлило… говоря словами литературоведа Владимира Крейда, "медленно занялась заря свежей, скоротечной, трагически колоритной эпохи". Николай Гумилев назвал этот период "временем тысячи вер". "Век мятежный , богоищущий, бредивший красотой", по выражению Серея Маковского. В обществе появилось стремление забыть суровую реальность и обратиться к мечте. Отсюда интерес к философии Ницше, драмам Ибсена, парадоксам Оскара Уайльда: запестрели такие выражения, как "новый трепет", "новая литература", "новое искусство" и даже "новый человек".
В этих условиях и возник ренессанс культуры, именуемый Серебряным веком. Из воспоминаний Дона-Аминадо - Аминад Петрович Шполянский - замечательный поэт и прозаик, по словам И. А. Бунина "один из самых выдающихся русских юмористов, строки которого дают художественное наслаждение": "Эпоха развертывалась вовсю - в великой путанице балов, театров, симфонических концертов и всего острее в отрывном и ядовитом нездоровом дыхании литературных мод, изысков, помешательства и увлечений". Ему вторил литературный критик Юлий Айхенвальд: "Литературная Россия того временираспадалась на два лагеря: реалистов и символистов. Для реалистов литература была прежде всего общественным служением, а критика - социологическим анализом отраженной в литературе жизни. Для символистов - или “чистым искусством” (Брюсов), или “художественным преломлением религиозно-метафизической жизни” (А. Белый), для критиков - или философом, вскрывающим нормы и каноны эстетического творчества, или глашатаем литургической основы жизни.
Между двумя лагерями велась ожесточенная борьба. В то время как Горький воспевал пролетариат и громил интеллигенцию, Андреев клеймил войну и смертную казнь, а Скиталец бряцал на гитаре и бил в набат, в “Весах”, в здании “Метрополя” на Театральной площади, где в качестве черного мага царствовал “демонический лабазник” Брюсов, в издательстве “Мусагет” на Пречистенском бульваре закладывался фундамент новой русской культуры. Здесь собирались пушкинианцы и гетеанцы, соловьевцы и тютчевцы...
Слишком академическая картинка? Тогда приведем другую, написанную в хлестких, саркастических тонах. Вот что писал вышеупомянутый Дон-Аминадо в мемуарах, написанных на закате жизни, книге серьезной, немного грустной, воскрешающей быт русской провинции начала XX века, наполненной обаянием жизни литературной и театральной Москвы десятых годов, иностальгией по утраченной России, откуда автор был вынужден эмигрировать в 1920 году, пронизанной отчаянием существования русских эмигрантов в прекрасном и все-таки чужом для них Париже, - “Поезд на третьем пути”:
“Москва жила полной жизнью.
Мостилась, строилась, разрасталась.
Тянулась к новому, невиданному, небывалому.
Но блистательной старины своей ни за что не отдавала и от прошлого отказаться никак не могла.
С любопытством глядела на редкие, лакированные автомобили, припершие из-за границы.
А сама выезжала в просторных широкоместных каретах, неслась на тройках, на голубках, а особое пристрастие питала к лихачам у Страстного монастыря
...И трактир Соловьева яснее ясного в Охотном ряду с парой чая на чистой скатерти, с половыми в белых рубахах с косым воротом, красный поясок о двух кистях...
А в углу, под окном, фикус чахнет, и машина гудит, жалобно надрывается.
– Восток? Византия? Третий Гимн Мережковского?
А от Соловьева рукой подать, в “Метрополь” пройти, – от кайсацких орд только и осталось, что бифштекс по-татарски, из сырого мяса с мелко нарубленным луком, черным перцем поперченный.
А в оркестре танго играют.
Иван Алексеевич Бунин, насупив брови, мрачно прислушивается, пророчески на ходу роняет:
– Помяните мое слово, это добром не кончится!..
Через год-два так оно и будет.
Слишком хорошо жили.
Или, как говорил Чехов:
– А как пили! А как ели! И какие были либералы!..
А покуда что, живи вовсю, там видно будет.
Один сезон, другой сезон.
Круговорот. Смена.
Антрактов никаких.
В Благородном Собрании музыка, музыка, каждый вечер концерт.
Из Петербурга приехал Ауэр...
К Чайковскому возвращаются, как к первой любви.
Клянутся не забыть, а тянутся к Рахманинову.
В большой моде романсы Глиэра.
Раздражает, но волнует Скрябин...
Театр, балет, музыка.
Художественные выставки, вернисажи.
Третьяковская галерея, Румянцевский музей, коллекции Щукина, – все это преодолено, отдано гостям, приезжим, разинувшим рот провинциалам..."
Прервем этот бурный поток, извергаемый Доном-Аминадо, и скажем, что такая пестрота и блескость были характерны не только для Москвы, но и для Петербурга и других российских городов.
Но вернемся к определению эпохи Серебряного века. Лев Каменев довольно точно охарактеризовал начало века: "...начало грандиозного катастрофического периода, приведшего к величайшим историческим сдвигам, затронувшего и перевернувшего все области человеческой практики и теории, увенчанного Октябрем”. Его устами выражено отношение большевиков, хозяев новой России, к Серебряному веку и его творцам. Талантливые “ребята”, но все же банкроты. В статьях Льва Троцкого можно найти определения и похлеще; вот что, к примеру, он писал о Мережковском: “Слишком много словесной косметики! Слишком много цветов - увы, бумажных! Как бы тонка ни была бумага, и как бы изящна ни была работа, вы после нескольких минут пребывания в этой обстановке испытываете злое раздражение и непреодолимую потребность разом смять всю эту сухую шуршащую красоту и бросить под стол, в корзину...” (25 ноября 1908).
Сильно сказано… и зло. Дальше - больше.
Если смотреть на литературу Серебряного века не глазами идеологов революции и затем победившего пролетариата, а нормальными глазами обыкновенного любителя изящной словесности, то отмечаешь прежде всего талантливость людей, творивших в Серебряном веке, их безупречное владение как поэтическим, так и прозаическим мастерством. Мастеровитость поистине виртуозна. Но дело не только в отточенности стиля, а еще в том, что “серебристы” выразительно и ярко отобразили свое время, бурное и сложное, выразили отношение к власти и народу, заглянули за пределы всяких мистических и космических тайн.
И тут возникает тема сравнения Золотого и Серебряного веков. Золотой век - это, конечно, Пушкин, “первая любовь России”. Еще - Гоголь, Лермонтов, Тургенев, Некрасов, Тютчев, Толстой, Достоевский и другие наши вершинные классики.
В статье “Серебряный век русской поэзии” (впервые была напечатана в журнале "Числа", Кн. 7-8, Париж, 1933. С.174-178) поэт и переводчик, эмигрировавший из России, Николай Оцуп писал: “Запоздавшая в своем развитии Россия силой целого ряда исторических причин была вынуждена в короткий срок осуществить то, что в Европе делалось в течение нескольких столетий. Неподражаемый подъем Золотого века отчасти этим и объясним. Но и то, что мы назвали “веком серебряным”, по силе и энергии, а также по обилию удивительных созданий, почти не имеет аналогии на Западе: это как бы стиснутые в три десятилетия явления, занявшие, например, во Франции весь девятнадцатый и начало двадцатого века...”
И далее:
“В серебряном веке русской поэзии есть несколько главных особенностей, отличающих его от века золотого.
Меняется русская действительность.
Меняется состав, так сказать, классовый, социальный русских писателей.
Меняется сам писатель как человек.
К худшему или к лучшему все эти изменения?..”
Думается, любые перемены - к лучшему…
Хотя опять же, кто виноват в том, что произошло в России в 1917 году, кто вызвал революционную бурю, - об этом еще долго будут спорить историки, но суровая явь пришла. Или, как выразился Дон-Аминадо: “Легенда кончилась, началась заварушка”.
Революция расколола русское общество – и народ, и интеллигенцию, и поэтов, и писателей. “Всем телом, всем сердцем, всем сознанием – слушайте революцию!” – говорил Александр Блок. Для Блока на первых порах революция была музыкой, а вот для Ивана Бунина революция – боль, мука и резкое неприятие “мира поголовного хама и зверя”.
Серебряный век закончился с революцией? И да, и нет. Одно можно сказать точно, что раскололась русская литература: меньшая часть осталась на родине - Блок, Брюсов, Маяковский, Есенин, Клюев, Ахматова, Мандельштам... , большая часть эмигрировала - Бунин, Бальмонт, Мережковский, Зинаида Гиппиус, Ремизов, Шмелев, Аверченко, Тэффи... .Уехали в Берлин, в Константинополь, в Прагу, Софию, Белград, Париж, Рим, Харбин... Уезжали доживать свой “серебряный век”. Тосковать по родине. Вспоминать. Болеть душой. Помните песенку Александра Вертинского на слова Раисы Блох (тоже эмигрантки, погибшей в немецком концлагере)?
Стихотворение ”Чужие города” "заметил" известный критик Георгий Адамович. Возможно, что он сказал о своей находке Вертинскому. Вертинский убрал из стихотворения несколько строк и заменил несколько слов. В результате получился текст песни (отрывок):
Принесла залётная молва
Милые, ненужные слова:
Летний сад, Фонтанка и Нева.
Вы, слова заморские, куда?
Здесь шумят чужие города
И чужая плещется вода.
Судьба поэтессы настолько трагична, что хотелось бы почтить ее память отдельной строкой... Раиса Блох (1899-1943) выросла в Петербурге. Здесь к ней пришла первая любовь, случились первые поэтические опыты. 1917 год вселил надежды, несмотря на то, что вместе с женой брата Еленой она попала в тюрьму за революционную агитацию, через два года Раиса поступила на историческое отделение Петроградского университета. Одновременно увлеклась поэзией, посещала студию перевода, которой руководил Михаил Лозинский, талантливый переводчик и преподаватель. В 1920 году Раиса стала членом Всероссийского союза поэтов. Рекомендовал её Лозинский, его поддержали А. Блок и Н. Гумилёв.
Надежды рухнули с расстрелом Николая Гумилёва. В 1922 году Раиса вместе с семьёй брата уехала в Германию. Официально она отправилась в командировку для работы в архивах и библиотеках как специалист по средневековым рукописям. Советский паспорт она сохранила до конца жизни.
В 1928 году Раиса окончила Берлинский университет и защитила диссертацию. В Берлине вышла её первая книга стихов "Мой город". Здесь же Раиса познакомилась со своим будущим мужем, поэтом Михаилом Горлиным. Они перевели на немецкий язык стихи Ахматовой и Есенина, под общим псевдонимом Мираев (Миша-Рая) написали сказки опять же на немецком языке. Там же в феврале 1932 года Раиса написала стихотворение "Чужие города" (то самое...).
Относительное берлинское благополучие кончилось с приходом к власти фашистов.
В 1933 году Раиса уехала в Париж, где через год вышла замуж за Горлина, а ещё через год у неё родилась дочь, которую назвали Дорой. О дочери Раиса писала, что она - "лучшее произведение Мираева". Через год в Париже вышел второй сборник стихов Раисы Блох "Тишина". В него вошли стихотворения 1928-1934 гг. В том числе, и стихотворение "Чужие города".
Париж тоже не смог защитить Раису. В 1941 году арестовали мужа. Сначала он был во французском лагере Питивье, потом его перевели в Силезию, где он и погиб. В 1942 году умерла дочь. Раиса чувствовала, что круг сужается.
По вызову брата она попыталась уехать в Швейцарию, но на границе её арестовали швейцарские пограничники и передали немецким властям. У неё был советский паспорт, выданный двадцать лет назад, и пограничники решили, что это не её паспорт. Жизнь закончилась трагически: она погибла в лагере в 1943 году.
Такая судьба... Чтобы помнили...
Как это ни странно, но многие писатели-эмигранты плодотворно работали на чужбине и создали прекрасные произведения, взять, к примеру, Ивана Алексеевича Бунина. И “Жизнь Арсеньева”, и рассказы из цикла “Темные аллеи” - все это было создано не в России, а во Франции. Лучшие свои стихи Георгий Иванов написал, находясь в эмиграции. Все это дает право сказать, что Серебряный век не кончился в 1917 году, он оставил отблеск на многочисленных страницах произведений русских поэтов и писателей, вынужденных жить на Западе. Серебряный век закончился с их смертью.
Несли серебряный отсвет и многие из тех, кто остался на родине. Разве творчество Анны Ахматовой или Осипа Мандельштама - это не стихи-эстафеты из ушедшего старого времени?! “Серебристость”, если можно так выразиться, еще долго отражалась на тех поэтах и прозаиках, которые дебютировали в литературе в начале XX века. А параллельно “попутчикам” (так называли в 20-е годы старых, “буржуазных”, писателей) вышагивало новое поколение уже истинно советских писателей с барсуками, цементом и сталью. И долгие десятилетия существовали раздельно две русские литературы – “советская”и “эмигрантская”. У поэта-эмигранта Георгия Раевского (1897 – 1962) есть стихи:
Ты думаешь: в твое жилище
Судьба клюкой не постучит?..
И что тебе до этой нищей,
Что там, на улице, стоит!
Но грозной круговой порукой
Мы связаны, и не дано
Одним томиться смертной мукой,
Другим пить радости вино.
Мы - те, кто падает и стонет,
И те, чье нынче торжество;
Мы - тот корабль, который тонет;
И тот, кто потопил его.
Но будем надеяться, что корабль с названием “Россия” все же не утонул и будет дальше бороздить моря и океаны (порукой тому то, что в наши дни наконец-то произошло соединение (слияние) двух некогда разных литератур – советской и эмигрантской; теперь они слились в единый поток, что вселяет оптимизм). А путеводителем по жизни и творчеству самых громких и звонких представителей Серебряного века - скажем так, карте мореплавателей - станут книги, с которыми мы предлагаем познакомиться, и которые помогут вам разобраться во всех сложностях и перипетиях той эпохи.
В одном из очерков (напечатаны 20 лет назад в США) книги "Серебряный век. Имена и события", вышедшей в академическом издательстве Пушкинского дома в 2015 году в серии "Современная русистика”,
Константин Азадовский. Серебряный век. Имена и события : [избранные работы] / Константин Азадовский ; [редкол.: В. Е. Багно и др.]. - Санкт-Петербург : Изд-во Пушкинского дома : Нестор-История, 2015. - 509, [18] с. : ил. ; 22. - (Современная русистика ; т. 3). - Библиогр. в подстроч. примеч.
автор выражал озабоченность по поводу состояния российского книжного мира в начале 1990-х годов. Это было время, когда рухнули цензурные перегородки и высокая культура Серебряного века, десятилетиями доступная лишь немногим, потоком хлынула на прилавки. Имена и произведения, проникавшие в СССР тайно и распространявшиеся исподволь, становились достоянием широкой публики. Этот естественный и благотворный процесс совершался, однако, не постепенно и плавно, а стремительно и стихийно.
Коммерциализация ценностей сопровождалась их вульгаризацией: Серебряный век, олицетворение русского Ренессанса начала 20 века, стал подверстываться под остросюжетный детектив или откровенную эротику. Уровень изданий катастрофически снижался. Стихи Мандельштама и “Лолита” Набокова оказались препарированными сообразно меркам и вкусам многомиллионной аудитории.
Все это сказывалось на отношении к Серебряному веку в интеллигентских кругах. Увлечение культурой предреволюционного времени постепенно сменялось разочарованием в ней. Характерная примета последних десятилетий - эпатажные нападки на Серебряный век, особенно на Анну Ахматову .
Не только писатели, публицисты и журналисты, но и те, кто в течение многих лет профессионально занимался изучением Серебряного века, стали писать о нем в иных выражениях. Появился ряд исследовательских работ, лишенных безоглядной восторженности по отношению к Серебряному веку. Критический подход распространился и на приевшийся термин. Очевидная девальвация понятия побуждала усомниться в его аутентичности. А возможно, что и сами исследователи, стойко державшиеся за это названием в период застоя и холодной войны, растерялись и подпали под влияние постмодернистских соблазнов - побоялись отстать от “паровоза истории”...
Спор о Серебряном веке вылился в затяжные дискуссии как на Западе, так и в нашей стране. В конце концов зазвучали призывы полностью отказаться от термина, опустившегося до названия ресторанов или ювелирных салонов.
Слава богу, обошлось. Сейчас можно смело утверждать: Серебряный век не оказался изгоем. Наименование сохранилось. Оно не только никуда не исчезло, но даже еще больше утвердилось и в повседневном обиходе, и в академическом лексиконе. Многочисленные упреки и нарекания, ему адресованные, оказались не в состоянии разрушить емкую и звучную формулу, обозначавшую предельно насыщенный и драматически противоречивый период в истории нашей культуры.
Вступительная статья, посвященная экскурсу в терминологию, плавно подводит читателя к собственно работам, наполняющим книгу “Серебряный век. Имена и события”. Собрание статей и публикаций петербургского историка литературы, критика и переводчика отражает его многолетние разыскания в области русской литературы данного периода - культурного Ренессанса начала XX века.
Среди тем и сюжетов следует выделить русский символизм (Бальмонт, Блок, Брюсов, Гиппиус, Вяч. Иванов), народнический уклон в литературе Серебряного века, новокрестьянские поэты (Есенин, Пимен Карпов, Клюев), оккультные увлечения русских писателей (Максимилиан Волошин, Маргарита Сабашникова).
Материалы одного из разделов объединены общим источником - немецким дневником - хроникой жизни литераторов - Ф. Ф. Фидлера, переводчика (в основном, русской поэзии на немецкий язык), педагога и собирателя частного “литературного музея”, посвященного литераторам России и Германии, - сохранившим ценные, подчас уникальные свидетельства о петербургской литературной жизни конца XIX - начала XX века.
Константин Азадовский соединяет на страницах книги далекие, казалось бы, "имена и события" : народнические искания русского символизма (Александр Добролюбов - Блок - Клюев), красочные эпизоды петербургской литературно-артистической жизни после 1905 года (вечера на "Башне" Вячеслава Иванова, маскарады в квартире Федора Сологуба), первые публичные выступления Есенина и зарождение "новокрестьянской" группы. Особое внимание (разделы) уделено поэту Константину Бальмонту и художнице Маргарите Сабашниковой (первой жене Максимилиана Волошина).
Глава “Бальмонт: фамилия с двумя ударениями”, посвященная необычному, орфоэпическо-ономастическому, аспекту биографии Константина Бальмонта надолго удерживает внимание читателя. Автор предлагает еще раз вернуться к теме, внимание которой исследователи уделяли не единожды. Установлено, что фамилия поэта изначально произносилась с ударением на первый слог. Но сам поэт перенес ударение на второй слог и с таковым предпочел остаться в русской литературе. Именно эта форма “БальмОнт” была принята в советское время.
Однако в последнее время появились новые свидетельства. Опираясь на одно из них, автор счел возможность поставить ударение на первый слог. Этот архивный источник, с которым читатель познакомится, открыв главу, представлял собой письмо Бальмонта к издателю его последней книжки стихов - “Светослужение” (Харбин, 1937), в котором объясняет и этимологию (происхождение) фамилии, и постановку ударения.
Тем не менее споры литературоведов, литературных критиков, биографов не утихают. Полемика завязалась осенью 1969 года, когда в одном из американских журналов появилась статья В. Маркова под названием “Переоценка Бальмонта”. Задавшись целью пересмотреть сложившееся к тому времени скептическое отношение к полузабытому поэту, Марков коснулся и вопроса об ударении: “Даже фамилию Бальмонта произнося, как правило, с неправильным ударением...”, - сокрушался ученый, а для подкрепления своей точки зрения ссылался на мемуаристов, в частности, на Марину Цветаеву, подтвердившую печатно, что поэт произносил свою фамилию с ударением на втором слоге. Упоминались и русские поэты - Игорь Северянин и Вячеслав Иванов, наконец сам Бальмонт, рифмовавшие “Бальмонт - горизонт” и “Бальмонт - Геллеспонт”.
Подытожив вышесказанное, Азадовский отмечает: “Тому, кто, изучив накопленные материалы и мнения, возьмется сегодня за статью о поэте, придется начать с правильной постановки акцента: “Б-А-льмонт”... И далее: “Читатель, открывающий литературный словарь, вправе рассчитывать на то, что найдет в нем окончательный вывод, а не фамилию с двумя ударениями”.
Книга завершается письмами писателя Бориса Лазаревского, посвященными А. П. Чехову, чья личность и творчество столь же органично связаны с русским Серебряным веком, как и народничество Клюева и Карпова, маскарадные вечера в квартире Федора Сологуба и религиозные искания Маргариты Сабашниковой.
Все представленные, не зависимые друг от друга разделы, создают в своей совокупности общее впечатление о пестром многообразии Серебряного века, его интеллектуальной и духовной насыщенности, любовных перипетиях...
...И вот за год до смерти позвал нас великий Булгаков: “За мной, читатель! Кто сказал тебе, что нет на свете настоящей, верной, вечной любви? За мной, и я покажу тебе такую любовь... Позвал и - умер , так и не узнав, что еще через год его верная любовь будет с другим, а потом - и с третьим мужчиной.
Кто-то скажет, это - жизнь. Кто-то сошлется на разность любви у мужчин и женщин, ведь говорила же Цветаева, что женщины играют во все, кроме любви, а мужчины - наоборот; кто-то вообще пожмет плечами: любви нет, сказано же наукой, что она - лишь феромоны, игра гормонов. А кто-то, вчитываясь в книги великих, будет сам искать ответы, может, на главные вопросы: что есть жизнь, что есть любовь и смерть? И почему именно поэты и писатели видят в них то, что неведомо, непонятного нам, простым людям?
Вот о такой ВЕЧНОЙ и подчас очень непростой любви, о том, как ее переживали самые талантливые и гениальные люди, - книга Вячеслава Недошивина “Адреса любви: Москва, Петербург, Париж: дома и домочадцы русской литературы” (я прочла ее на одной дыхании - сост. обзора).
Недошивин, В. Адреса любви: Москва, Петербург, Париж: дома и домочадцы русской литературы / Вячеслав Недошивин. - Москва : АСТ : Изд-во Елены Шубиной, 2015. - 717 с. - (Литературные путеводители). - Библиогр.: с. 666-678.
Автор подчеркивает: “Книга о жизни тех, кто сначала выстрадал, а затем и выразил в слове свои необычные чувства о самом, порой, запретном меж людьми, о том, о чем, по выражению поэта, и “говорить нельзя”. О любви в жизни Зинаиды Гиппиус, Марины Цветаевой, Валерия Брюсова, Александра Блока, Анны Ахматовой и Очипа Мандельштама, Константина Бальмонта и Михаила Булгакова.
Импонирует тот факт, что знаковые фигуры этого времени предстают без хрестоматийного глянца, просто людьми, которые радовались, огорчались, любили, теряли, ошибались, искали свой путь в жизни и литературе, жили, как умели, в очень непростое для русской истории время (как будто в историческом пути России были времена простые...)
Вячеславу Недошивину удалось мастерски соблюсти баланс между строгостью фактов и занимательностью, интонацией неравнодушного рассказчика. Автор одной из рецензий пишет о том, что “где-то прочитала обвинение эссеисту в некоем панибратстве по отношению к русским мастерам слова. Это вовсе не так. На мой взгляд, стиль книги - как раз ее сильная сторона. При этом В. Недошивин - настоящий исследователь, на счету которого есть интереснейшие открытия (чего стоит, например, глава о Блоке!). Он как бы ставит перед собой цель: через изображение частной жизни показать Человека на фоне Истории, в гуще ее драматических, а часто и трагических перипетий. Повседневная жизнь поэта, отношения с другими людьми... Немыми свидетелями Истории становятся дома, где жили и бывали писатели. И в ходе прочтения не раз посещает желание пройтись по улицам Москвы и Петербурга (да и Парижа), посмотреть на эти дома, чтобы прикоснуться к атмосфере, в которой жили их известные постояльцы.
Взяв книгу в руки, прочитав предисловие, понимаешь, что хочется вслед за автором, а тот, в свою очередь, за Булгаковым “За мной, читатель!” и за классиком - добавить: ”Кто сказал тебе, что нет настоящей , верной, честной любви?...”
Итак, предлагаю всем окунуться на минуту в атмосферу того времени.
Первая глава “Черный Капитан”, или Жизнь и смерть Дениса Давыдова” . Почему , спросит читатель, Давыдов? Согласна. Он не должен быть героем “этого романа”, не “дотягивает” до конца XIX века самую малость, лет этак пятьдесят. Это представитель как раз Золотого, пушкинского, века. Но - простим автору это “вольнодумство”. Его понять можно: поэт, писатель, гусар, друг Пушкина и декабристов, остался в истории русской литературы как редкого таланта лирик, создавший новый тип героя - воина-патриота) : “Жребий быль брошен. Лошади - любовь Дениса, - в седлах которых он сидел с пяти лет, с которыми за полвека провел больше дней, чем с самыми дорогими ему женщинами, чем с женой и детьми, друзьями и поэтами, - так вот, лошади на этот раз не спасли его. Он, якобинец и фрондер, франт и повеса, забияка и бретер, умрет отрезанным, запертым от мира, окруженным в глухом селе не французами, шведами или турками - паводком, непролазной грязью, непроезжими дорогами, непересекаемыми реками, всеми теми “не”, которые он легко преодолевал и в России, и на Кавказе, и в разоренной Наполеоном Европе.
Пятьдесят пять лет. Умер от инсульта. В сызранском сельце. В Верхней Мазе - имении своей жены. Как умирал - неизвестно. Видимо, можно было спасти. Но жена Давыдова, мать его шестерых сыновей, сначала поскупилась гнать лошадей двадцать пять верст в распутицу за врачом, а потом, когда поэт умер, полтора месяца не давала - берегла! - отвезти его уже в Москву на Новодевичье, к родовым могилам. Такие вот дела!..
...И почему его, корнета, потом поручика, полковника, генерал-майора, затем генерал-лейтенанта, называли всего лишь капитаном. “Черным капитаном”...
Это имя - одна из его многочисленных загадок. Такого звания не было у гусар. Капитанов вообще не было в русской кавалерии. И почему - “черный”? Страшный? Таинственный?... Ответ на этот вопрос знают единицы даже среди исследователей. Автор убежден: мы мало знаем поэта. И мало знаем о его времени. Прочтем о подвигах, героических и любовных, знаменитого гусара и “подплывем” к концу XIX-го.
Вот он, Серебряный, во всей своей красе, с адресами улиц и номерами домов тех, кого любили, где жили сами: Аромат солнца, или “Седьмое небо” Баламута (Константин БАльмонт или все же БальмОнт?...), “Одержимый”, или Жизнь за памятник Валерия Брюсова, Лестница к облакам, или Неистовая Зинаида (Зинаида Гиппиус). Кирпич в сюртуке, или Учитель жизни Федор Сологуб. Розы и крест, или Несменяемый часовой Александр Блок. Часовщик человечества, или “Доски судьбы” Велимира Хлебникова. Лицо и маска, или “Смерть от огня” Андрея Белого. И далее: Волошин, Цветаева, Мандельштам, Ходасевич, Ахматова, Блок, Есенин, Булгаков, Пастернак. Каждая - хороша. Но вот - о последнем, о Патернаке. Совсем немного, небольшой отрывок, и вы будете приято удивлены несколько ироничной манере письма Недошивина: “Хоронили не человека - эпоху. Все запомнят все. Но ни современники, ни нынешние биографы - никто не заметит невероятного, неслыханного факта: поэта, чье имя знал весь мир, нобелевского лауреата, уложили в гроб в старом, отцовском еще, костюме. Лучшего не нашлось, лучшего просто не было... Ему прислали после кончины отца, знаменитого художника. В нем похоронили. И то сказать: тоже “парадный выход” - предстать перед небесами! Поважнее, чем перед каким-нибудь ЦК! Нет, нет, он не был коммунистом. но жена его, стоя у открытой могилы, все хотела крикнуть: “Прощай, настоящий, большой коммунист! ты жизнью доказал, что достоин этого звания”. Не крикнула - удержалась. Хотя имела в виду это: желание быть, как все. Трудно поверить, но, когда после смерти Маяковского его стали “двигать” на место первого поэта (кто бы отказался от такой чести!), он пожаловался самому Сталину... Письмо это откапали в архивах: он не хотел быть официальным поэтом СССР” - хотел, “работать по-прежнему, в скромной тишине“. Как человек обыкновенный! И когда через много лет, в 1949-м, Сталину доложили, что арест Пастернака и необходим, и подготовлен, вождь, говорят, тогда и вычеркнул его из списка: “Не будем трогать этого небожителя”.
Небожитель - это точно! Такому на земле и впрямь немного надо... (не знаю... возможно, и впрямь немного, потому что жил ярко и талантливо). Например, в юности даст “отставку” музыке (мама-пианистка, у Бориса - абсолютный слух), философии.
И тут же ощутит горечь “отставки” ему же. Первая любовь, девушка, которую он пять лет просто обожествлял. Ида Высоцкая. Она, обитавшая чуть ли не замке в центре Москвы, была одной из богатейших невест города. В старости она скажет: “Боря был робким мальчиком”. Что имела в виду - неведомо. Возможно, вечное преклонение перед женщинами. А такого любая могла брать голыми руками. И - брали. А он лишь дорисовывал избранниц, “прихорашивал” в своем воображении. Поэт! Исключением стала лишь Ида.
Он влюбился в нее, когда понял: он во всем должен быть первым. Первенствовать учился на детских елках в доме художника Валентина Серова, на рисовальных вечерах Поленова, куда его водили родители. Он и в морской бой ненавидел проигрывать - белел, как полотно, и убегал.
Был первым учеником в гимназии. Вот там-то и началась его любовная история: попросили натаскать к очередным экзаменам Иду Высоцкую, одноклассницу, а он - влюбился. Любил много лет. Об этой любви знала вся Москва. Он и не скрывал.
Друзья, однако, его иллюзий не разделяли. Костя Локс, будущий профессор литературы, зайдет как-то в замок Иды: ”Грязный лакей в грязном фраке открыл мне дверь... Истомленная желтоволосая Ида, болезненная и дегенеративная, жила в какой-то теплице... Показав коллекцию духов, привезенных из Парижа. перенюхал их всех по очереди. Поговорив о пустяках, выпив жидкого чаю с чахлым печеньицем, я с облегчением покинул особняк...” И все! И никакой поэзии! Но поэт, витающий в небесах, выдумку принял за жизнь, а просто богатую девицу - за равную себе духовно. И ждал... Но чуда не случилось... Было больно, без слез не обошлось (кельнер в ресторане, накрывая ему, ревущему, ужин, сказал: “Покушайте напоследок, ведь завтра вам на виселицу, не правда ли?..”. Тот день будет вспоминать всю жизнь. Ему исполнилось 22 года, 4 месяца и 17 суток. Второе рождение - рубеж, навсегда искалечивший его способность любить (через год Ида выйдет за банкира Фельдцера, а он долго будет недоумевать: как он мог заболеть ею?)
Так бывает...Это - жизнь.
А позже - Женечка Лурье - первая жена, Зиночка Нейгауз - вторая, Ольга Ивинская...
Он избежит ареста.”Не будем трогать небожителя”, - скажет Сталин. Но арестуют Ивинскую, его “шаровую молнию”, и, как видно из Дела № 3038, за связь с ним же, “английским шпионом”. Следователь Семенов говорил ей на Лубянке про Пастернака почти то же, что и Агния Барто: “Пусть он напишет что-нибудь подходящее, и родина его оценит”. Но поэт сам уже знал: нужно писать , “рискуя жизнью за каждое слово”.
Он жил в Переделкине, на даче. Топил печь, шинковал капусту, парил бочки, купался в местной речушке до середине ноября. Но больше всего любил рубить ветки для плиты и собирать хворост. А когда приходили гости, то за накрытым столом, озорно оглядываясь на Зиночку, жену, требовал погасить свет и, поджигая коньяк в рюмке, стоя и до дня выпивал этот синий огонь. Чаще всего за чей-нибудь блеснувший в полутьме женский взгляд. И до старости мечтал, сумасшедший, что когда-нибудь на крыльце его дома мирно усядутся все три Лары: две жены и Ольга. Наивный!
Он содержал их всех вместе с семьями. Женя, первая жена, выйдя замуж за какого-то инженера и разойдясь с ним, тем не менее всю жизнь получать от Пастернака по тысяче рублей в месяц, пользовалась всеми закрытыми распределителями его...
Он помогал вдовам Андрея Белого, семье Боброва, сестре и дочери Цветаевой и скольким еще! А самого похоронят в старом отцовском костюме.
Но дороже всего ему “стоила” все же Ольга. Про нее даже близкие вынуждены были признать: любит деньги...
Он ее любил. Любил, какой была. “Ивинская, Лара моего романа” - писал сестре. Рукопись “Доктора Живаго”посвятил ей, надписав: “Ларе от Юры”.
А дальше... Она - в тюрьме, в концлагере. Он - пытался вызволить, звонил, писал, требовал... Увы. Воспитывал ее детей... Ее освободят только после смерти Сталина.
Пастернаку присудили Нобелевскую премию и... Но началась травля: исключили из Союза писателей и голосовали за выдворение из страны: “Вон из страны, литературный Власов!” Да, говорит Недошивин, им не надо было поднимать руки, правой руки, которой они писали свои романы, рассказы и даже стихи. Подняли, увы.... Рядом - Ивинская. Ольга с горсткой верных друзей, первой среди которых была дочь Марины Цветаевой Ариадна, смогли сохранить жизнь и честь Бориса Леонидовича.
В дни последней, предсмертной болезни Пастернака органы и обитатели Большой дачи не допускали к нему “нежелательный элемент”, “антисоветчицу” Ольгу Ивинскую. 30 мая 1960 года ночью поэт умирает. Ранним утром 31 мая Ольга проходит на Большую дачу к “еще теплому телу” своего любимого. Эту сцену прощания Лары с умершим Юрой пророчески описал Пастернак в романе “Доктор Живаго”.
Он, как мы помним, не хотел быть первым поэтом страны, но с 1930-х стал им. Негласно. Потом стал изгоем. Потом - на долгие годы и после смерти - опальным, но именно потому в сознании интеллигенции - опять первым. А теперь, когда уже сошел налет “запрещенности”, когда мы вновь и совершенно спокойно прочитали все, написанное им, - кем он стал теперь? Он стал известным поэтом.
Небо и три сосны - вот и весь почетный караул у могилы Пастернака. Похоронен на взгорке в Переделкине, словно тянется к облакам. Словно дает понять: нет, ничего не кончено, друзья!
Такая вот история. Одна из многих в книгах ”Адреса любви: Москва, Петербург, Париж” и "99 имен "Серебряного века", автор которой публицист, писатель, культуролог и журналист
Юрий Безелянский продолжает тему перипетий судьбы и воплощении этой темы в творчестве мастеров Серебряного века: Бунин, например, писал прозу и стихи, Владимир Соловьев известен как философ и как поэт. О каждом из них и повествует краткий очерк-эссе - живой рассказ о человеке; не только о том, где он родился, какое образование получил и какие книги написал, но и о том,
Безелянский, Ю. Н. 99 имен Серебряного века / Юрий Безелянский. - Москва : Эксмо, 2007. - 640 с. : ил.
как выглядел по воспоминаниям современников, какие поступки совершил, кем и чем увлекался. О ком-то больше, о ком-то чуть меньше. Но это уж как написалось... Своеобразная энциклопедия.
Огромный массив собранного за десятилетия материала распределен по нескольким главам в алфавитном порядке персоналий для удобства пользования читателя. Так что мы не удивимся, открыв содержание книги и увидев там на первом месте в главе “Писатели. Прозаики. Критики” имя Аркадия Аверченко - талантливого писателя-сатирика, драматурга и театрального критика, который со словом был на “ты”. И это тем более удивительно, что за его спиной было всего лишь два класса гимназии. Но недостаток образования компенсировал природный ум и, конечно, талант.
Трудовую деятельность Аверченко начал в качестве младшего писца, затем конторщика бухгалтера. Но из службы ничего не вышло. Как объяснял писатель: ”Вел я себя с начальством настолько юмористически, что после семилетнего их и моего страдания был уволен”. Юморист и служба - вещи несовместимые. Что оставалось делать? Податься в литературу.
Первый рассказ Аверченко появился в “Журнале для всех” в 1904 году. Его любил читать даже сам императора Николай II. Весело. Свежо. Остроумно.
Далее редактировал журнал “Сатирикон”. В каждом номере печатал и свои юмористические рассказы, фельетоны, сатирические миниатюры. Откровенный смех и буффонадность стиля позволили критикам назвать его русским Марком Твеном.
Подчас издевательский смех Аверченко переходил в сатирический вопль. Вот что писал он о цензорах: “Какое-то сплошное безысходное царство свинцовых голов, медных лбов и чугунных мозгов. Расцвет русской металлургии”.
Самые смешные вещи говорил небрежно, целя сквозь зубы, лицо при этом оставалось каменно-спокойным. Хохот стоял гомерический, а автор шутки - невозмутим.
Внешнее спокойствие улетучилось вместе с революцией. Февраль вселил некоторые надежды, Октябрь их погубил окончательно. Сначала автор пытался шутить: “Да черт с ним, с этим социализмом, которого никто не хочет, от которого все отворачиваются, как ребята от ложки касторового масла”. Но вскоре стало совсем не до шуток. В 1918-м “Сатирикон” закрыли, и писатель, спасаясь о ареста, уехал с белыми на юг. Он кипит и возмущается, центральные темы его публикаций: “За что они Россию так?” Аверченко обратился даже к Ленину: “Брат мой Ленин! Зачем вам это? Ведь все идут вкривь и вкось и все недовольны”. И далее: “Сбросьте с себя эти сухие, скучные обязанности, представьте их профессионалам, а сами сделайтесь таким же свободным, вольным человеком, такой же беззаботной птицей, как я...”
Напрасно Аверченко призывал Ленина отказаться от сумасшедших революционных идей. Пришлось Аркадию покинуть Россию, устроенный большевиками “кровавый балаган” и швырнуть напоследок новой власти свой сборник “Дюжину ножей в спину революции”.
В 1922 году поселился в Праге, написал свои последние книги и заболел “смертельной тоской по России”. Ностальгия переросла в настоящую болезнь сердца. Писатель скончался в пражской городской больнице. В некрологе Надежда Тэффи напишет: “Многие считали его русским Твеном. Некоторые предсказывали ему путь Чехова. Но он не Твен и не Чехов. Он русский чистокровный юморист. Место его в русской литературе собственное: единственного русского юмориста”.
Среди писателей и поэтов, чьи имена составляют гордость русской литературы, есть не сказать, чтобы почти забытые, но явно “не на слуху” - такие, как Николай Агнивцев, Аким Волынский, Влас Дорошевич, Николай Минский, Павел Муратов, Константин Фофанов... Каждый из них занимает свою нишу в истории литературы. И очень важно, чтобы мы помнили...
Например, Николай Агнивцев... Серебряный век без литературно-аристократического ресторана “Вена”, театров-кабаре “Бродячая собака”, “Летучая мышь” и других “злачных мест” невозможно представить. В них отдыхала, веселилась и забывалась от насущных проблем интеллектуальная элита Петербурга и Москвы. Имя основателей знаменитой “Летучей мыши” Никиты Балиева знакомо многим, а вот Николая Агнивцева, увы, ушло в тень. А ведь в начале XX века этот поэт, драматург и исполнитель собственных песенок был весьма популярен. Певец блистательного Петербурга : Санкт-Петербург - гранитный город, // Взнесенный Словом над Невой, // Где небосвод давно распорот //Адмиралтейскою иглой! // ...И майской ночью в белом дыме // И в завываньи зимних пург // Ты всех прекрасней - несравнимый // Блистательный Петербург!
Дворянин по рождению, но без богатства и связей Николай Агнивцев в юности увлекся (а кто в юности не увлекался?) литературой и стал писать стихи (своеобразное поветрие конца XIX века). Как определила Литературная энциклопедия 1929 года, основные мотивы поэзии Агнивцева - “экзотика, эротика и идеализация феодально-аристократического мира”. Еще бы! В героях - сплошные короли, принцессы, дофины и маркизы. Как отмечал один из критиков, было в Агнивцеве немало жеманства, удальства, иногда безвкусия: О звени, старый вальс, о звени же, звени // Про галантно-жеманные сцены, // Про былые, давно отзвеневшие дни, // Про былую любовь и измены!”
Его охотно печатали в различных изданиях, его песенки исполнял Александр Вертинский... Одним словом, Агнивцев был заметной фигурой в среде литературной богемы.
А далее... Нет, Агнивцев не сбежал за границу, а колесил со своим театром-кабаре “Би-ба-бо”, созданным в январе 1917-го в подвале петербургского “Пассажа” и сменившим название на “Кривого Джимми”. Театр с успехом колесил по городам и весям, покорил Киев, а Агнивцев мечтал о любимом блистательном Петербурге.
Кочевая жизнь привела его сначала в Севастополь, потом в Берлдин. И везде - писал и создал сборник стихов.
В 1923 году вернулся на родину, писал для эстрады, для цирка, создал цикл сценариев.
Но рабочим и крестьянам новой России Агнивцев был не только не нужен, он был им классово чужд, как та маркиза из прелестного стихотворения “Вот и все”: В ее глазах потухли блестки // И, поглядевши на серсо, она поправила прическу // И прошептала: “Вот и все!”
Николай Агнивцев скончался в 1932 году, практически никому не нужный, впрочем, как и вся культура Серебряного века. Остались лишь смутные воспоминания о том ушедшем далеком прошлом.
Не возьму на себя смелость ответить за всех, но думаю, не ошибусь, если назову Юлия Айхенвальда лучшим литературным критиком конца 19-го - начала 20 века. Родившийся в семье раввина, окончил Ришельевскую гимназию и историко-философский факультет Новороссийского университета с золотой медалью, преподавал в гимназии, в университете им. Шанявского, на Высших женских курсах, являлся членом Пушкинской комиссии Общества любителей русской словесности, ученым секретарем Московского психологического общества.... Писал много. Неизменно изысканно и утонченно. Таков стиль мастера. Надо сказать, что многих оппонентов раздражал. Андрей Белый негодовал: “Просто повидло какое-то приготовлял”. Про суждения критика и говорить не приходится, особую ярость вызвала его статья о Белинском. В результате разгорелась нешуточная полемика, но в ответ на грубые обвинения Айхенвальд держался в рамках, как истый “джентльмен-рыцарь”, и своим противникам противопоставил книгу “Спор о Белинском”.
Далее - коротко, только основные этапы. Встретил Октябрьскую революцию с неприязнью, так как был органическим противником всякого насилия; отказался поддерживать новую власть и публиковаться в советских изданиях.
В сентябре 1922 года с группой писателей, ученых и философов был выслан из России на так называемом “философском пароходе”. Прочь с советских глаз!
...Творил в Берлине. Вокруг русского литератора группировалась молодежь, среди которой был Владимир Набоков, будущая мировая знаменитость... В воспоминаниях “Дай оглянусь!” рассказал о своих встречах с современниками, воссоздал атмосферу ушедших лет. Трагически погиб в 56 лет в результате несчастного случая, попав под трамвай.
Вот так. Еще одна “страничка многотомника” под названием “Мастера Серебряного века” перевернута. 70 имен - 70 золотых перьев... Амфитеатров, Иннокентий Анненский, Ахматова, Блок, Бальмонт, Брюсов, Бурлюк, Вербицкая, Волошин, Гиляровский, Зайцев, Замятин, Вяч. Иванов, Рюрик Ивнев... Всех разве перечислишь?...
Следующие два раздела - “Философы. Мыслители. Публицисты” и “Издатели” - “населяют” лучшие из лучших, начиная Николаем Бердяевым и заканчивая Густавом Шпетом. Ну и наконец, все 90 ЛИЧНОСТЕЙ, упомянутых в книге, печатали свои работы в издательствах Брокгауза-Ефрона, Маврикия Вольфа, Адольфа Маркса, братьев Сабашниковых, Алексея Суворина и Ивана Сытина. Согласимся: рассказать о золотых перьях Серебряного века, но не представить их издателей будет неверно, та как существует неразрывная цепочка: автор - издатель - читатель. О последнем - умолчим, а вот на втором звене остановимся.
В книгоиздательство в самом конце XX века хлынул поток капиталов и, как грибы, возникали новые и новые товарищества, среди которых монопольно возвышалось товарищество Сытина. Чуть “ниже рангом” было издательство “Ф.А. Брокгауз и И.А. Ефрон”, крупными издателями были также Вольф, Маркс, Сабашниковы и Суворин.
Кроме вышеперечисленных, на издательском рынке присутствовали и другие фигуры.
1896 год - Н. Цетлиин с германской фирмой “Майер” организовал книгоиздательское общество “Просвещение”, среди изданий которого многотомный “Энциклопедический словарь” и дешевая серия “Всемирная библиотека”.
1903 год - в Петербурге возник Кружок любителей русских изящных изданий”, следовавший принципам группы “Мир искусства” и издавал книги, красиво и изящно оформленные.
1910 год - в Москве появилось издательство “Мусагет”, основателем которого был Эмилий Метнер, брат известных музыкантов. Специализировалось на издании книг символистов.
1912 год - в Петербурге было создано издательство “Сирин” где видную роль играл Блок. Книги “Сирин” выпускались в роскошном оформлении, в дорогих переплетах - сплошные раритеты...
Как видим, издательств до революции было множество, и книг - половодье. Накануне Первой мировой войны было издано 34 тысячи книг общим тиражом более 119 миллионов экземпляров. По выпуску книг Россия занимала второе место в мире.
Не берусь утверждать, но думаю, что большая часть представительниц “серебряного пера”, упомянутых в антологии, подготовленной к выходу в свет высококлассными филологами, среди которых - академик М.Л. Гаспаров, “Сто одна поэтесса Серебряного века”, почла за честь быть опубликованной в издательствах Сытина или “Сирин”, тем более, что среди авторов основанного в 1918 году издательства “Алконост” был Александр Блок с его поэмой “Двенадцать” с иллюстрациями Юрия Анненкова...
Сто одна поэтесса Серебряного века : антология / сост. и биогр. статьи М. Л. Гаспаров, О. Б. Кушлина, Т. Л. Никольская. - Санкт-Петербюург : ДЕАН, 2000. - 240 с.
Именно в это время - в начале XIX века - на небосклоне русской поэзии зажглись звезды и звездочки. Настолько яркие, что затмили для читателей все остальные имена писательниц-современниц. “Я научила женщин говорить...” - где в это ахматовской строчке нужно ставить ударение, на каком слове?
Великий прорыв женских имен в чисто мужскую стихотворную стихию!
“Пусть женщина выскажет свое интимное, - заявила на одном из собраний “на женскую тему” известная поэтесса Мария Моравская. - Это важно для женщины, это несет ей освобождение. Через свои исповедальные стихи женщина перейдет от женщины к человеку”. Эти и подобные слова были услышаны. Появилось огромное количество тех самых, исповедальных, стихов, авторы которых раскрывали перед читателем сложную гамму женских потаенных чувств, помыслов и желаний. Читателям и критикам отныне предстояло всерьез отнестись к тому, что вскоре будет обозначаться термином “женские стихи” (сначала - в кавычках, затем - без оных).
Уже в 1910 году появились попытки осмыслить феномен женской поэзии. Некоторые из них принадлежали самим поэтессам. Так, Надежда Львова видела силу женской поэзии в стихийности и непосредственности. Эти качества, по ее мнению, противостояли рациональному мужскому началу, от избытка которой задыхалась поэзия. Общим в творчестве наиболее талантливых поэтесс современности Львова считала трактовку любовной темы. В одной из статей она писала: “У мужчин - целый мир. У женщин толь ко любовь. Понятая в большинстве случаев, как боль, как страдание, как “властительный” рок - она заполняет всю женскую душу. И это очень по-женски. И часто они находят они какие-то “свои” женские слова, так хорошо отражающие их переживания”. В то же время Львова признавала, что женщины еще не смели облечь свои переживания в адекватную форму. Попутно поэтесса делилась своими наблюдениями об отпечатке женственности, присущем стихам некоторых мужчин, и в первую очередь Игоря Северянина “с его женскими чувствами и восприятием мира”.
И все же, женская поэзия в начале XX века оставалась явлением несколько” экзотичным”. Желающих поиронизировать было не меньше, чем способных говорить об этом явлении серьезно и уважительно. Поэтессам, входившим в литературу, приходилось преодолевать двойное сопротивление: не только недоверие к новому таланту (а оно всегда существует в критике), но и недоверие к тому, что этот талант принадлежит женщине. Тем более, что для нападок и упреков женская поэзия действительно предоставляла богатый материал. Не в десятые, а уже в двадцатые годы Осип Мандельштам писал: “Худшее в литературной Москве - это женская поэзия... В то время как приподнятость тона мужской поэзии ,нестерпимая трескучая риторика уступила место нормальному использованию голосовых средств, женская поэзия продолжает вибрировать на самых высоких нотах,ь оскорбляя слух, историческое, поэтическое чутье”. Он хвалит А. Адалис единственно возможным для него способом - говорит, что ее “голос подчас достигает мужской силы и правды”.
И все же критики со временем пришли к убеждению, что женская поэзия - не хуже мужской. Она действительно - другая.
...К концу 1920-х годов картина женской поэзии существенно изменилась. Немногие поэтессы продолжали после революции писать стихи и, тем более, печататься. Большинство оказалось в эмиграции... Историческое колесо прокатилось по судьбам женщин, они оказались под двойным ударом, проживая все испытания старны как трагедию личной жизни.
Эта обреченная зависимость женской судьбы от “мужского” хода истории не позволила составителям антологии ограничиться разговором только о поэзии и поэтике текстов, вошедших в антологию, Они посчитали свои долгом собрать как можно больше биографических фактов, отдавая дань памяти тем поэтессам, чей талант был безжалостно раздавлен, а сочинения перечеркнуты и забыты. Инерции Серебряного века, творческих импульсов того времени хватило примерно до середины 1920-х годов. В России традиции были прерваны насильственно, но в эмигрантской поэзии постепенно и естественно угасли к 1930-м годам.
У поэтесс, чьи биографии и произведения вошли в книгу, не было счастливых женских судеб. Возможно, у немногих окажутся счастливые поэтические - посмертные, как, например, у Аделины Адалис (1900-1969) (наст. фамилия Ефрон Аделина Ефимовна), ученицы В. Брюсова, являвшейся в юности участницей одесского литературного кружка “Зеленая лампа”, печатавшейся в провинциальных и столичных журналах, часто выступавшей на поэтических вечерах, заведующей отделом Наркомпроса, преподавательнице Высшего литературного института и прочее и прочее... 20-е годы ее чуть не сломали. Но она выжила... Поэма “Дни” печатается по архиву В. Брюсова (отрывок): Сказав “люблю”, немного я сказала: // Любовь поет, а я должна внимать; // Она когда-то розы рассыпала // Незримые на теплую кровать. // И, озаряя тайные пейзажи, // Она прошла навеки сквозь менЯ, // Как некий луч , как я одна и та же, // Хотя страдаю от ее огня.
Перелистнем страницу. Вера Аренс (в замужестве Геккель) записала в своем дневнике в 1922 году: “Моя жизнь - поэма - не нашедшая издателя”. Запись спустя два года: “Я упорно преследую всего три цели, две для себя, одну для людей. Одна из этих целей - писать хорошие стихи... печатать их, получать за них деньги и издать хотя бы одну книжку... О второй цели я умолчу, а третья, чтобы людям, которых я встречаю, облегчить страдания и давать радость”. Стихи поэтессы привлекали внимание Н. Гумилева, А. Блока, А. М. Горького. В советское время занималась переводами.
Книги стихов у Веры Аренс так и не вышло, но ее произведения вполне заслуживают хотя бы посмертного издания. Из стихотворения “Июль”: Все насыщено зноем и запахом липы // Убран в пышные травы душистый июль. // На столе - запыленные книжные кипы. // На окне - чуть колышется облачный тюль.
...Анна Ахматова, Анна Баркова, Екутерина Бекетова, приходившаяся родной теткой по матери Александру Блоку, Любовь Белкина, очень коротка биографическая справка о Нимфе Алексеевне Бел-конь-Любомирской (псевдоним Анны Городецкой). Нина Николаевна Берберов - в антологии “Сто одна поэтесса Серебряного века”. Прожила огромную по нынешним (да и по тем, уж тем более) временам жизнь - 92 года. В 1922 году уехала вместе с В. Ходасевичем из России. Жила в Берлине, Италии, Париже. В США переехала в 1950-м. Преподавала в различных университетах. Писала прозу, беллетризованные биографии, стихи. Широкую известность принесли мемуары “Курсив мой”. Коротко, очень, буквально пунктиром...
Но зато - каков объем фактического материала! Сто одна поэтесса... на рубеже веков. Чтобы помнили, благодаря составителям М.Л. Гаспарову, О.Б. Кушлиной, Т. Л. Никольской.
Начало века отличалось особой напряженностью и свободой духовно-эстетических и художественных исканий. Это время ярких творческих литературных направлений и течений. Они, по мнению автора книги “От Блока до Солженицина: путеводитель по русской литературе 20 века” Владимира Акимова, целый раздел которой посвящен проблематике Серебряного века, нередко вели между собой острую полемику, но выполняли общую работу восстановления и и развития духовной культуры России.
Акимов, В. М. От Блока до Солженицина : путеводитель по русской литературе 20 века / Владимир Михайлович Акимов. - Санкт-Петербург : Искусство-СПБ, 2011. - 576 с.
Это время талантливой литературной журналистики, живой и своеобразной издательской работы, время литературных сообществ, кружков, группировок, салонов. Многие из них оставили свой незабываемый след в русской литературной жизни конца XIX века. По существу, все течения начала века были не столько профессиональными объединениями, сколько способом найти ответы на самый обычные для русской культуры вопросы: что есть мир и человек? В чем смысл искусства? Что происходит в русской жизни и в душе человеческой?
Владимир Акимов, анализируя направления и течения Серебряного века, говорит об облике литературы того периода, во многом определявшемся своеобразием трех литературных школ - символизма, акмеизма и футуризма. Полемизируя с акмеистскими притязаниями на то, чтобы быть “школой”, А. Блок, представитель символизма, справедливо говорил: “Никаких чисто литературных школ в России никогда не было , быть не могло и долго еще не будет... Ее литература имеет свои традиции...она тесно связана с общественностью, с философией, публицистикой...”.
Век “серебряной” литературы - время небывалого изящества и красоты русского слова, и прежде всего, - в поэзии. Права Анна Ахматова, когда говорила, что “если поэзии суждено цвести в 20-м веке именно на моей Родине, я, смею сказать, всегда была радостной и достоверной свидетельницей... И я уверена, что и сейчас мы не до конца знаем, каким волшебным хором поэтов обладаем, что русский язык молод и гибок, что мы все еще совсем недавно пишем стихи, что мы их любим и верим им”.
Блок и Белый, Есенин и Клюев, Цветаева и Маяковский, Ахматова и Гумалев, еще многие имена первоклассных поэтов - вот чем останется в русской памяти этот век, и это уже бесспорно. Добавим редкостно изысканное и вольное русское слово в прозе, мудрое и гибкое - такова проза Бунина, Замятина, Ремизова, Куприна, Андреева, Сологуба, Розанова.
С Серебряным веком связаны и последние, неисчерпаемые десятилетия в творчестве Толстого и Чехова, сомкнувшие “золотой” пушкинский век и трагический, переломный XX.
Это век упущенных возможностей, напоминающий, что дьявол своими искушениями предостерегает, что слово - ответственно, что художник творит и отстаивает свою свою душу среди бурь и ветров времени.
Это век “аристократизма”. Литература, как и вся культура эпохи, как бы воспарили над народом, улицей, толпой. Обнаружив “бездны” в душе отдельного человека, лучшие умы погрузились в его - индивидуума - странности и загадки. По-своему, эту мысль Н. Бердяева об отслоении “народа” от “интеллигенции” подтвердила в своем дневнике “Черная книжка” З.Н. Гиппиус. Она пишет “похвальное слово” своему “кругу”, русской интеллигенции, которую называли “совестью и разумом России. Она же - и это ,конечно, справедливо - была единственным словом и “голосом” России немой, притом тайно-молчащей, самодержавной... русская интеллигенция - это класс или круг, которого не знает Европа, как не знала она самодержавия. Слой, по сравнению со всей толщей громадной России, очень тонкий. Н лишь в нем совершалась кое-какая культурная работа. И он сыграл свою, очень серьезную историческую роль...”
Это век, простершийся в последующие годы поэзией Б. Пастернака, О. Мандельштама, Н. Заболоцкого, Н. Тихонова, прозой М. Булгакова, Ю. Олеши, А. Платонова, К. Федина, продолжающий себя в изгнании неувядаемым Буниным, зрелым мастерством И. Шмелева, Б. Зайцева, лучшими книгами стихов В. Ходасевича, Г. Иванова, М. Цветаевой.
Мастера художественного слова, представленные в главе “Русские писатели Серебряного века (их книги и судьбы - краткие справки)” определяли высоту духовно-художественных достижений своей эпохи, в талантливом творческом эксперименте преодолевали догмы и шаблоны, по-своему активно влияя на главные художественный искания эпохи. Их творческие судьбы свидетельствовали о высоком уровне духовной независимости и внутренней свободы.
В две страницы уместились биографии великих Василия РОЗАНОВА, Федора СОЛОГУБА, Дмитрия МЕРЕЖКОВСКОГО, Константина БАЛЬМОНТА, Зинаиды ГИППИУС, Александра КУПРИНА, Ивана БУНИНА, Леонида АНДРЕЕВА, Михаила КУЗМИНА, Валерия БРЮСОВА, Ивана ШМЕЛЕВА, Максимилиана ВОЛОШИНА, Алексея РЕМИЗОВА, Александра БЛОКА, Андрея БЕЛОГО, Велимира ХЛЕБНИКОВА, Владислава ХОДАСЕВИЧА, Николая ГУМИЛЕВА, Игоря СЕВЕРЯНИНА, Марины ЦВЕТАЕВОЙ, Георгия ИВАНОВА, Владимира НАБОКОВА - всех тех, чье самобытное слово с наибольшей художественной и нравственной силой выразило многоликую и противоречивую правду о судьбе русского человека в XX столетии, начиная с первых двух десятилетий, обозначенных как период Серебряного века.
Одним из ярчайших поэтов плеяды “серебристов”, русским европейцем, соединившим сокровища русского языка с богатством еврейской культуры является Осип Мандельштам. Он родился “с душой и талантом” в самый страшный период истории России, и все в его судьбе отвечало тому назначению, к которому он был призван: место и время рождения, трагическая смерть и небывалая посмертная слава.
Творчество Мандельштама представляет собой редкий пример единства поэзии и судьбы. Жизнь в поэзии - вот то, чему подчинялась биография, обретавшая подлинную значимость лишь в свете эстетической вечности. Более того, сама судьба Мандельштама становится символом времени и обретает обобщающий смысл. Находившийся под постоянным подозрением “отщепенец в народной семье”, живший в страхе ареста и, в конце концов, раздавленный безжалостной машиной подавления свободы, Осип Мандельштам действительно заслужил право “говорить за всех”.
Мандельштам, О. Э. Стихотворения ; Статьи о литературе / Осип Эмильевич Мандельштам. - Санкт-Петербург : Искусство-СПБ, 2007. - 367 с.; 21 см. - (Школа поэзии).
Книга - сборник стихов и статей по литературе, появившихся из-под его пера, поведает читателю о фактах биографии, о том, что родился Мандельштам в Варшаве, вырос Петербурге, в юности побывал в Италии, Париже, учился в Гейдельберге, затем - в Петербургском университете. Разночинец, еврей, полупровинциал, он не получил в наследство от семьи достояния русской и еврейской культур (отец занимался обработкой кож, мать давала уроки музыки) - тем острее была тяга к ней.
Первые литературные опыты, напечатанные еше в гимназическом журнале Тенишевского училища, относились к 1907 году. В Петербурге, любимом городе, Мандельштам входил в литературную среду, посещал занятия по стихосложению, которые вел поэт-символист Вячеслав Иванов. В доме на Таврической улице, “на башне”, регулярно собирались поэты и философы, читались стихи, обсуждались проблемы художественного творчества.
К моменту, когда Мандельштам начала обретать собственный голос, символизм уже изжил себя. По инициативе Н. Гумилева и С. Городецкого был создан “Цех поэтов”, цель которого - объединить искателей новых путей в литературе. В 1912 году внутри Цеха образуется группа, создавшая литературное течение акмеизм (от греч. высшая степень чего-либо). Программные статьи основателей, а вслед за ними статья Мандельштама “О собеседнике” (“Утро акмеизма“ напечатано было лишь в 1919 году) появились в первых номерах “Аполлона” за 1913 год. В противовес символистам акмеисты прежде всего отстаивали конкретность и предметность земного мира. Постоянное пребывание в необитаемых безднах духа, где отсутствует не только сор жизни, но и сама жизнь, привели к опустошению поэтического мира, к исчерпанности символизма, к его кризису. Разумеется, это не относилась к Блоку, поэзия которого и по сей день продолжает звучать современно. Но приверженцы направления слишком долго существовали на ренту собственных открытий. “Русский символизм, - пишет Мандельштам своей статье - так много кричал о “несказанном”, что это “несказанное” пошло по рукам, как бумажные и деньги”. Устойчивые образы символистов, переходящие от поэта к поэту, он назвал “чучелами, набитыми чужим сбережением”. Однако, ощущение высших сфер, где бодрствует душа, поднимаясь над здешним, сиюминутным- ощущение , которое определяло поэтику символизма, - поэту было тоже близко, родственно и необходимо; для него акмеизм - это “сообщничество сущих в заговоре против пустоты небытия”. Чувственно воспринимаемый предметный мир связан с внутренней жизнью человека. Эту связь Мандельштам постоянно имел в виду: “Любите существование вещи больше самой вещи и свое бытие больше самих себя - вот высшая заповедь акмеистов”.
Вещный мир, не обжитый поэзией XX века, хлынул в стихотворную речь потоком: Нет, не Луна, а светлый циферблат // Сияет мне, и в чем я виноват // Что слабых звезд я осязаю млечность? // И Батюшкова мне противна спесь: // “Который час?” - его спросили здесь, // А он ответил любопытным: “вечность”. Гумилев писал, что этим стихотворением Мандельштам “открыл дверь в свою поэзию для всех явлений жизни, живущих во времени, а не только в вечности”.
В группу акмеистов входили слишком разные индивидуальности - Гумилев, Ахматова, Городецкий, Зенкевич, Нарбут, Мандельштам, чтобы их союз мог просуществовать долго. Он распался через два года, но Мандельштам и Ахматова продолжали считать себя акмеистами всю жизнь. Будучи привержен традиции, ценя преемственность, Мандельштам не был ничьим прямым продолжателем, его открытия в поэзии поистине революционны. Поэтическую культуру он усваивал не стихийно, а сознательно, создавая новую поэтику, согласную с его душевным и творческим гением. “Суровость Тютчева - с ребячеством Верлена - // Скажите - кто бы мог искусно сочетать, // Соединению предав свою печать?”, - вопрошал он в одном из своих ранних стихотворений. У Тютчева он ценил глубину поэтической мысли, в ребячестве Верлена видел легкое дыхание стиха и музыкальность. “Музыка - прежде всего!” - этот любимый символистами возглас Верлена повторял и Мандельштам.
“Мироощущение для художника - орудие и средство, как молоток в руках каменщика...” - напишет Мандельштам. Запомним это: художник не излагает в стихах свои представления о мире, а лишь пользуется ими, создавая произведение.
В 1922 году новое государство вполне утвердилось, и отношение его к культуре нельзя было назвать лояльным: из страны выслали значительную часть интеллигенции. Хотя октябрьский переворот вызвал у Мандельштама резкое неприятие (“И в декабре семнадцатого года // Все потеряли мы, любя...”), роль жертвы со стороны своего сословия он принимал как историческую необходимость: “Чуя грядущие казни, от рева событий мятежных // Я убежал к нереидам на Черное море...”, - писал он впоследствии.
Зимой 1919 года появилась возможность перебраться на менее голодный юг, и он уезжает на полтора года: Харьков, Крым, Киев.
Промежуточную зиму провел в Петрограде, в знаменитом общежитии Дома искусств на Не здесь к нему впервые пришла настоящая известность И тогда же решается вопрос: остаться или эмигрировать. Он - останется. Он отдавал себе отчет, что обрекает себя на несчастья: “Сюда влачится по ступеням // Широкопасмурным несчастья волчий след, // Ему ж вовеки не изменим.
Весной 1922 года Мандельштам приехал в Москву с женой, Надеждой Яковлевной Хазиной, с которой познакомился в Киеве. Она - его верная подруга до последних дней. Именно ей мы обязаны сохранением огромного количества не опубликованных при жизни стихов.
Осенью 1922 года в Берлине вышел новый сборник “Tristia” , затем переиздается в Москве. Название отсылало к Овидию, к его “Скорбным элегиям”. Стихи похожи на сны, в них много теней воздуха, они сквозят, как тонкая ткань. В них постоянно варьируются мотивы любви, смерти и античности. Образный строй (в сравнении с первой книгой “Камни”) становятся значительно сложнее. Чтобы понять, например, одноименное название книги стихотворений о расставаньи (“Я изучил науку расставанья // В простоволосых жалобах ночных”), надо вспомнить о петушином крике в библейском сюжете, и знать, что вигилии (“Последний час вигилий городских”) - обходы улиц ночной стражей в древнем Риме (в стихах имеется в виду последний, предутренний обход).
В “Tristia” Мандельштам овладевает неслыханной свободой в построении сюжета, совершенно порывая с причинно-следственными связями в организации текста, “не уставая рвать повествования нить”. Впечатления часто теснятся в сознании одновременно, а не сменяют друг друга последовательно, поэтому и сюжет в лирике может игнорировать повествовательную логику. Нелинейность и непоследовательность сюжета, логическая несвязанность смысловых элементов и сложность ассоциативного хода авторской мысли - характерное свойство мандельштамовской поэтики, часто препятствующее пониманию. Но “темнота” Мандельштама ничего общего не имеет с заумью футуристов. Слово у поэта - не только вещь, не только понятие. Слово имеет душу, слово - Психея, сказано им, и оно связано с другими словами ассоциативной, подспудной связью. Эта связь - не логическая. Все то, что извлек Мандельштам из языка, обусловленного скрытыми возможностями мышления. его невероятные метафоры возникли благодаря свойственному художнику способу восприятия мысли. ”Толковые чернила”, “картавые ножницы”, “совестный деготь труда”, “переулков лающих чулки”. Отстраняя логику, Мандельштам отнюдь не не устранял смысл, как это делали футуристы (Хлебников, Крученых и др.). “Слова надо знакомить, - говорил он. - А чтобы они знакомились, необходимо найти основание для знакомств, - произвола и насилия тут быть не может”...
В одним из самых прекрасных стихотворений Tristia “Я слово позабыл, что я хотел сказать”, где описан процесс творчества, говорится: “А смертным власть дана любить и узнавать, // Для них и звук в персты прольется...” Все чувства связаны между собой - зрение и слух обоняние ии осязание. Психологи называют эту связь синестезией. Мандельштам как никто выразил ее в стихотворной речи; благодаря необычным соединением слов фонетические образы у него вызывают не только зрительные представления, но и осязательные. Еще нет слова, а стихотворение уже звучит.
В XX веке русская поэзия отчетливо делилась на два направления, две школы - петербургскую и московскую. С именами двух столиц связаны и определенные черты мышления, поведения и стиля. Петербург - “окно в Европу”, он построен по замыслу Петра русскими, немецкими и итальянскими архитекторами. Москва - центр России, древний город, выросший хаотично и произвольно. Город-экстраверт, открытый всему новому. Москва более демократична и раскована. Ее представители - Хлебников, Цветаева, Пастернак, Есенин, Маяковский. Репутация Петербурга - замкнутость, гармония, упорядоченность. В Петербурге формировались Блок, Анненский, Мандельштам, Ахматова; именно на петербургской почве возник акмеизм с его требованием смысловой точности. Петербургская школа сознательно опиралась на традицию, и Мандельштам, внесший в русскую культуру столько нового, необычного, в этом отношении был типичным его представителем. Он любил Петербург особенной любовью: В Петербурге мы сойдемся снова, // Словно солнце мы похоронили в нем...
За периодом “Tristia”, в 1928 году следует третий и последний период в творчестве поэта. Мандельштам переехал в Москву. На жизнь зарабатывал переводами. Его все больше мучил внутренний разлад со временем. В юности он искал опоры в среде литературных кружков, в приобщении к мировой культуре, а теперь хочет поделиться приобретенным со страной.
Лиризм Мандельштама, его чувства и мысли всегда были связаны с конкретной, реальной обстановкой. Он как никто другой запечатлел в стихах ранний период советской истории. Не принуждая себя прославлять “сумерки свободы” и “скрипучий поворот руля”, он сделал явственнее и правдивее, чем многие другие поэты: “Я должен жить, дыша и большевея”, “Я человек эпохи Москвошвея, // Смотрите, как на мне топорщится пиджак”. Его уроки усвоили такие петербуржцы следующего поколения, как Иосиф Бродский и Александр Кушнер.
Осип Мандельштам становится неудобным поэтом. Нервный, не смирившийся с унижением человеческого достоинства, он не хотел и не умел приспосабливаться. Не только не избегал конфликтов, но и сам шел на них. В 1933 году пишет антисталинские стихи “Мы живем, под собою не чуя страны..”, чем совершает, по словам Пастернака, “самоубийственный акт”. Читает его друзьям. Это был добровольный выбор смерти.
В 1934 - арест. Следствие длилось две недели, ему не давали пить и спать. Он бредил. Приговор: три года ссылки в Чердынь на Северном Урале. Мандельштам приехал в ссылку душевнобольным, страдая манией преследования. Усилиями Бухарина удалось сменить место ссылки, и с июля 1934 года поэт с женой селятся в Воронеже. Здоровье подорвано окончательно: нервное истощение, астма, сердце...
Периоды творческой активности сменяются полосами отчаяния.
К лету 1937 года кончился срок ссылки. Супруги переезжают в Москву. но жить им негде. Заявления и просьбы, которые поэт посылал в писательскую организацию, раздражали чиновников, и ответственный секретарь Союза писателей В. Ставский обратился к наркому внутренних дел Ежову с просьбой о помощи”в вопросе об О. Мандельштаме”. Просьба была удовлетворена: в мае 1938 года поэта арестовывают вторично.
Последние сведения о нем - из пересыльного лагеря на Второй речке под Владивостоком, где в лагерной больнице скончался поэт 29 декабря 1938 года.
После двадцати лет официального забвения его стихи вернулись к читателям, и пришла громкая мировая слава. И не только к нему... К Иннокентию Анненскому, Константину Бальмонту, Марине Цветаевой...
Для нее с юности и до безвременной смерти местом обитания поэзии была душа, и этой душе, чтобы вочеловечиться, необходимо было вырваться из границ женского пола, предписываемых Цветаевой той культурой, в которой она выросла, и слишком хорошо ей известных на собственной шкуре. В традиционном мифе обретения поэтического вдохновения, расцветшем в эпоху романтизма как в России, так и на Западе, поэт определялся как существо мужского пола, а его муза - равно земная и эфирная - как женщина. Как Цветаева переписывала миф поэтического вдохновения, снимая с традиционных моделей их гендерную определенность и пробивая себе путь к статусу поэта-гения через творческие диалоги с поэтами из числа современников, и каковой оказались потери и приобретения в этом рискованном поэтическом предприятии, - все эти вопросы подтолкнули автора книги ”Марина Цветаева. По канату поэзии” , американскую славистку, Алиссу Динега Гиллеспи, к данному исследованию.
Динега Гиллеспи, А. Марина Цветаева : по канату поэзии / Алисса Динега Гиллеспи. - Санкт-Петербург : Изд-во Пушкинского Дома : Нестор-История, 2015. - 439 с., [1] л. портр. : портр., факс.
Книга имеет символичное название. Идти или взбираться по канату - значит осваивать высоту, преодолевая опасность сорваться. В концепции Динеги Гиллеспи поэтесса все время забирается на высоту “четвертой стены” в некой воображаемой комнате по “канату невстреч”, отважно балансируя между жизнью и смертью. Шаг - и “тут она выходит далеко за пределы метапоэтики и создает фантастический альтернативный [мир], состоящий… из знаков, зачастую непостижимых”.
Прошло более десяти лет с тех пор, как книга увидела свет на английском языке. Эти годы, особенно в России, были отмечены подлинным взрывом в цветаеведении: появилось огромное множество исследований, исходящих из самых различных методологических установок, от лингвистических до психоаналитических, где творчество поэтессы рассматривается с разных точек зрения, от интертекстуальной до религиозно-мистической.
За последние годы исследования творчества Цветаевой достигли высокого уровня зрелости и сложности, открытие ее архива в 2000 году сделали доступными многие не известные для нас материалы, среди которых значительное место занимают записные книжки Цветаевой и многочисленные тома переписки. Стали появляться тонкие разборы поэтики Цветаевой; даже биография поэтессы за последние годы претерпела некоторые изменения. В советские и постсоветские годы был открыты и другие архивы, что позволило по-новому взглянуть на некоторые общепринятые “факты” ее жизни - прежде всего это касается событий последних дней.
Встреча автора книги с Поэтом Мариной Цветаевой произошла 10 лет назад, когда, будучи недавней выпускницей университета, она полгода находилась в Москве, не представляя, кем хочет стать, когда покинет это нереальное советское пространство. Сидя в гостях в обшарпанной комнате общежития МГУ, Алисса заглянула в книгу, предложенную другом. В комнате царил промозглый зимний полумрак, плотно набранные кириллические буквы плясали в глазах, отказываясь складываться в осмысленные слова. Стихотворение Цветаевой “Цыганская страсть разлуки!..” поразило мгновенно - прямотой, смелостью, точностью, музыкой: Цыганская страсть разлуки! - // Чуть встретишь - уж рвется прочь! // Я лоб уронила в руки, // И думаю, глядя в ночь: // Никто, в наших письмах роясь, // Не понял до глубины, // Как мы вероломны, то есть - // Как сами себе верны.
Как будто молния осветила убогую комнатушку, и если воспользоваться образом Марины, душа вспыхнула: это был пожар души, пожар сердца.
Впрочем, возможно, все происходило совсем не так, и эта картина существовала только в памяти автора монографии, но как бы то ни было, с тех пор Цветаева - в ее душе. В первом же стихотворении - суть поэтического мифа Цветаевой, который, меняясь с течением времени, оставался неизменным в базовых чертах : “страсть разлуки” и, как следствие, необходимость отказа от любви - отказа, в котором зарождалось загадочное, неповторимое “я” поэта, подобно фениксу - из пепла сгоревших упований. Эти поэтические паттерны (повторяющиеся образцы-шаблоны) на протяжении всей творческой жизни Цветаевой составляли устойчивое основание творческого воображения.
Стихотворение “Цаганская страсть разлуки!..” одновременно можно прочесть как квинтэссенцию цветаевского поэтического ремесла: ее изысканно выверенные строфы, “телеграфный стиль”, необычные рифмы, поверх всего этого, ее неотразимый синкопированный ритм. Этот высокий уровень ремесла уравновешивает парадоксальность цветаевских страстей и опровергает представление о ней как о стихийном, необузданном романтике. Сама она считала одним из давних своих учителей Державина; в поэтических формах стихов есть классицистическая строгость, а ее мифотворчество опирается на исключительнуо сложную и последовательную - хотя и в высшей степени своеобразную - строгость мысли.
Настоящая книга представляет собой исследование этих строгих паттернов мысли и формы, покорявших Цветаеву и высвобождавших ее поэтическое воображение.
Проблема противостояния женщины-поэта “мужскому” началу в искусстве поднимается с первых страниц. Анализируются поэтические циклы, появившиеся на определенном этапе жизнетворчества, проникнутые мотивами войны, в которой невозможен нетрагический исход. В подтверждение аргументации исследовательницей приводятся объемные отрывки из дневников Марины Цветаевой. События разворачиваются в хронологическом порядке, от самых первых шагов поэтессы в творчестве. Затрагиваются ключевые этапы ее творческого пути (введение “По канату поэзии”). Это поиски музы в сражениях с достойными несоперниками Блоком и Ахматовой (первая глава) на поле невидимой битвы. Это переписка с Пастернаком, желание встречи с которым намного слабее концептуального для этого исследования желания невстречи (глава “Колдование над Пастернаком”). Это потеря второго друга по переписке Рильке, осмысленная как обретение высшего смысла творчества через смерть (глава “Утрата Рильке”). Это беседы с молодыми поэтами-эмигрантами Николаем Гронским и Анатолием Штейгером (“Плач по сиротам”).
На протяжении всего творческого пути Цветаева ищет свое поэтическое начало, взбираясь по канату на вершину, где обретет полную свободу духа. Пытаясь утвердиться с помощью кумиров (Блок), соперников (Ахматова), соратников (Пастернак, Рильке) и последователей (Гронский, Штейгер), поэтесса постоянно сталкивается с препятствиями. Очень силен мотив поэтической невстречи, дающей намного больше, чем встреча. Он играет важную роль в борьбе духовного и физико-эротического начал личности Цветаевой. Она, по словам исследовательницы, “предпочитает герметичную позу пророка, творящего жизнь движением поэтической мысли и плодотворным напряжением нереализованного желания”. В невстрече не может быть разочарования, если мечта не воплощается в жизнь, она, не соприкасаясь с презренным земным бытием, с физической телесной реальностью, обретает свой подлинный смысл в духовной сфере, она создает то, что могла разрушить. “Я не люблю встреч в жизни”, - замечает поэтесса в дневнике. “Я не люблю встреч в физической жизни, в земной действительности”, - вот что подразумевается под этими словами. Алисса Динега Гиллеспи подтверждает это строками из мемуаров Цветаевой, чей любимый вид общения - “потусторонний сон: видеть во сне. А второе - переписка”. То есть встреча в высших сферах вполне возможна. Но она оказывается тесно связанной с невстречей в земных пределах.
Поэтическая деятельность Цветаевой, - которую, особенно в годы эмиграции (1922-1939) она воспринимала как освобождение от тягостной рутины домашнего быта, - удивительно напоминает духовное служение. Находясь временами в ужасающих условиях нищеты, с двумя маленькими детьми, с больным и слабовольным мужем, о котором приходилось заботиться, она каждый день вставала до рассвета, чтобы несколько часов, прежде чем проснутся домочадцы, писать. Таким образом ей удавалось на протяжении многих лет с поразительной регулярностью создавать один шедевр за другим. Как ни странно, Цветаева, вероятно, лучше себя чувствовала во внешне враждебных условиях. Сила темперамента заставляла ее охотно принимать вызовы жизни. Цветаева, как однажды она написала, отличалась “чудовищной выносливостью”. В этой фразе удачно отразилось уникальное для нее соединение мужества и дерзкой напористости. Если ключ к ее поэтическому генезису - в сосуществовании двух противоположных стимулов, страсти и отказа, то ключ к ее поэтической силе - это, казалось бы, невозможное слияние неистовства и терпения.
Автор часто завидовала изумительной энергии Цветаевой. Образ Поэтессы за письменным столом - локти будто вросли в деревянную плоскость, рука держит вес лба, пальцы отбивают ритм, перо бороздит бумагу - то и дело вставал перед глазами Алиссы, когда она пыталась поддерживать в себе напряжение сосредоточенности и вдохновения, - как сама Цветаева ни на миг не отклонялась от своей поэтической цели. Однако осуществить это невозможно: поэтическая щедрость Цветаевой, ее полнейшая погруженность в поэтический мир, в созвучия и сочетания слов, что бы ни происходило вокруг, не поддаются имитации.
Понять богатство и сложность поэтического мышления Цветаевой, которое, как плод всякого истинно гениального сознания, неисчерпаемо - сложно. Но, взяв в руки книгу, познакомившись с первым двумя главами, понимаешь, что Алиссе Динеге Гиллеспи удалось осветить очертания сложной и порой труднодоступной поэзии Цветаевой, сделать это по-новому, без оглядки на новые теории и мнения. А между тем, жизненные виражи оказались настолько крутыми, что сама Марина Цветаева говорила, что назвала бы роман о времени, который хотела написать но не написала, потому что задохнулась бы от его тяжести, - “Воздух трагедии”.
Роман о времени и удивительной семье все же написали. Сами герои.
Он соткан из стихов, прозы, дневников, заметок в записных книжках, из писем и воспоминаний. Весь этот мир мысли, слова и страсти сложила в единый сюжет, сложила бережно, с любовью автор книги “Марина Цветаева. Воздух трагедии” Лина Кертман. Она с юных лет прониклась поэзией, прозой, жизнью и судьбой Марины Цветаевой и ее близких, друзей и корреспондентов. Лина Кертман - филолог, участница международных научных конференций, посвященных творчеству великого поэта. Но она не пишет научные литературоведческие статьи. Она погружается в текст - и открывает его глубины, тайные смыслы, неожиданные переклички.
Кертман, Л. Марина Цветаева. Воздух трагедии : главы ненаписанного романа / Лина Кертман. - Москва : АСТ, 2017. - 464 с. - (Контур времени).
Как определить жанр этой книги? Она столь же необычна, сколь необычны ее герои. Марина Цветаева однажды нашла точное слово -проникновение. В своей статье “Несколько писем Райнер Мария Рильке” Цветаева писала: “Вскрыть сущность нельзя, подходя со стороны. Сущность вскрывается только сущностью, изнутри - внутрь, не исследование, а проникновение. Взаимопроникновение. Дать вещи проникнуть в себя - и тем - проникнуть в нее”.
Лина Кертман смело и бережно входит в заповедный мир -духовный космос Марины Цветаевой, творческое наследие ее близких, ее круга. И все это переплетается в книге, все освещено любовью. У автора нет желания кого-то “разоблачить” или “уличить”. Есть лишь благородное и вдумчивое проникновение - в судьбы, в дух времени, в текст. Опять же - по слову Марины Цветаевой: “Как река вливается в реку, как рука в руке, но еще больше: как река в реке”.
...Предрасположенность к большому роману, не всегда свойственная лирическим поэтам, действительно жила в ней уже в молодости. “Мне необходимо - необходимо - необходимо -роковым образом - на роду написано - написать роман - или пьесу - „Бабушка“, где я не стесняясь, смогу выпустить на волю все свое знание жизни…”, - такая запись появляется в записной книжке Марины Цветаевой в 1918 году.
Сколько сюжетов, явно предназначенных для объемного разворачивания, погребено в тетрадях и письмах Цветаевой!
В них оживает Москва 1918-1922 годов: заговорившие улицы (прежде, как Маяковский сказал, “безъязыкие”), разрушенный старый быт и новые нравы, театральные студии, сохраняющие еще прежний богемный стиль жизни, новые чиновники, врывающиеся в дома “уполномоченные” в папахах и юные красноармейцы, смущающиеся порой от напористой жестокости новой власти, страшные детские приюты и смертельный голод. Оживает трагическая история царской семьи, жизни и гибели дома историка Иловайского (в переписке с Верой Буниной история эта предстает с бóльшими фактическими и психологическими подробностями, чем в ограниченном по объему очерке “Дом у Старого Пимена”).
Готовясь к работе над “Поэмой о Царской Семье” (к сожалению, пропавшей; до нас дошло лишь несколько небольших отрывков), Марина Цветаева тщательно изучала разнообразные исторические источники и внимательно сопоставляла их. Она даже жаловалась, что в ней постоянно борются историк и поэт и что в данном случае историк “забил” поэта. Радуясь малейшей возможности уточнить подробности у очевидцев и участников тех трагических событий, Марина Цветаева всегда выделяла и укрупняла в них наиболее волнующее ее - то, о чем в памятном разговоре с В. Ивановым было сказано: “Я больше всего на свете люблю человека, живого человека, человеческую душу…”
Какие тончайшие психологические нюансы она подмечала! Так, после мимолетного, казалось бы, касающегося только уточнения конкретных фактов разговора с А.Ф. Керенским после его доклада в Париже в 1936 году “О гибели Царской Семьи”, Марина Цветаева писала: “Руку на сердце положа, скажу: невинен. По существу – невинен. Это не эгоист, а эгоцентрик, всегда живущий своим данным ‹…› Открыла одну вещь: Керенский Царем был очарован ‹…› и Царь Керенским был очарован, ему – поверил. Царицы Керенский недопонял: тогда – совсем не понял: сразу оттолкнулся (как почти все!), теперь – пытается, но до сих пор претыкается о ее гордость – чисто династическую, которую, как либерал, понимает с трудом”.
И любой сюжет цветаевской прозы, в том числе эпистолярной, касается ли он чтения страниц Пушкина, Диккенса, Достоевского, или живых встреч с самыми разными людьми, или бесед с маленькой дочкой, или воспоминаний о детстве, ее романов в письмах, или земной страстной любви, - все обретает под ее пером новые и часто неожиданные смыслы и углубляет традиционно сложившиеся представления. И как многого еще она не досказала! Как не случаен вырвавшийся у нее однажды возглас: “Когда я гляжу на свои словари и тетради, мне хочется расположиться на этом свете еще на сто с лишним лет” (Записная книжка, 1919).
Все это убеждает, что если бы, вняв ее мольбе, Бог послал ей “сад на старость лет”, Марина Цветаева непременно написала бы свой роман о Поэте и Времени, о судьбах России и о любви, как успел это сделать ее “брат в четвертом измерении” - Борис Пастернак. К нашему общему горю, этого не случилось.
Но “конспект” романа создан, и есть в его создании что-то от чуда. Сила притяжения личности Марины Цветаевой оказалась настолько мощной, что вместе с ней его писали многие связанные с нею жизнью и судьбой люди - самые далекие и самые близкие. Получился “конспект” романа-воспоминания и романа в письмах, романа психологического и философского, временами достигающий такого трагического накала, что многие перипетии его были бы под силу разве что перу Достоевского…
Та трещина мира, о которой Генрих Гейне, всю жизнь любимый Мариной Цветаевой, сказал, что она “всегда проходит через сердце поэта”, в этом “романе” прошла и через сердце семьи. В семье гениального поэта Марины Цветаевой - редкий случай! - и муж, и дочь, и сын были людьми литературно одаренными и о многом поведали на достойном уровне. “Семья наша из литературы не выходит”, - писала Ариадна Эфрон младшему брату Георгию, по-домашнему - Муру (Г. Эфрону. 1941, 4 апреля).
Жизнь семьи - эмоциональная, интеллектуальная, творческая - предстает в написанном ими. Предстает с самого создания семьи в 10-е годы, когда еще не начался “не календарный / Настоящий Двадцатый Век”, как сказала о том времени Анна Ахматова; в последующие 20-е, когда после Гражданской войны и долгой разлуки Марина Цветаева и ее муж Сергей Эфрон встретились уже в эмиграции, далеко от России (когда тревога за жизнь мужа отступила, когда, доехав до Москвы и уже зная, что Сергей жив, Марина вспоминает свое напряженное состояние в вагоне и с поистине “достоевской “неудержимостью в самораскрытии пишет: “Ни разу о детях (не подумала). Если Сережи нет, нет и меня, значит, нет и их. Аля без меня жить не будет, не захочет, не сможет. Как я без Сережи”. Жутковато звучит это “согласие” на общую гибель семьи”); и в 30-е, когда “век-волкодав” (определение Осипа Мандельштама) со всей страшной силой кидался на их плечи. Жизнь эта отражена в разных “зеркалах”. И в счастье, особенно в ранних стихах Марины Цветаевой, и в повести Сергея Эфрона “Детство”, сохранившей живой облик юной Марины. И в испытаниях разлукой - в “Записках добровольца” Сергея Эфрона, в посвященных ему в эти годы стихах Марины Цветаевой, в ее записных книжках.
И в горе - в письмах Сергея и Марины, в ее прозе 30-х годов, где звучат мука отчуждения и резкое несогласие с выбранным им путем. Но вопреки всему и над всем этим - глубокая болевая привязанность. И еще целый пласт - то, что оставили нам дети Марины Цветаевой и Сергея Эфрона. Но о детях - разговор особый…
“Мы бесспорно встретимся - для меня это ясно так же, как и для тебя. Насчет книги о маме я уже думал давно, и мы напишем ее вдвоем”, - так писал Георгий Эфрон (Мур) в лагерь своей сестре Ариадне (А. Эфрон. 1942, 7 сентября). Так он заклинал судьбу, после трагической смерти матери забросившую его в чужой далекий Ташкент.
Алю арестовали летом 1939 года, она отбыла в лагерях первый срок (8 лет), и после короткой передышки была вновь арестована 22 февраля 1949 года и приговорена к бессрочной ссылке в Туруханский край. Освобождение пришло к ней только в середине 1950-х годов, когда ни отца, ни матери, ни брата уже не было в живых (Мур погиб на фронте летом 1944 года).
Брат и сестра больше никогда не встретились. Нет их общей книги о матери, о которой так мечтали оба, но есть воспоминания и письма взрослой Ариадны Сергеевны, есть уникальные записи маленькой Али, бережно сохраненные Мариной Ивановной, привезенные ею из Москвы в эмиграцию, а через 17 лет - обратно в Москву, где они чудом сохранились в страшные годы, есть письма и дневники Мура. Сохранилась переписка каждого из героев этой книги не только друг с другом, но и с близкими людьми, с друзьями и знакомыми. И это тоже часть “романа”.
Роман в письмах - об этом необходимо сказать особо.
Уважение к частной жизни человека и семьи, к жизни души, вольно открывающейся в письмах, - знак тех времен, когда ветер истории еще не врывался так жестоко в дома и верилось в их защищенность и прочность. Письма - эпически повествовательные (впрочем, таковых в мире Марины Цветаевой немного) или исповедальные, горячо эмоциональные или аналитически осмысляющие переживаемое - были для людей их круга, еще глубоко связанных с уходящей культурой, не только наиболее привычным способом общения, но и значительной, очень для них органичной частью жизни, естественным продолжением и воплощением ее. Не включить их в книгу о “трудах и днях” этих людей было бы противоестественно.
Книга состоит из трех частей: “Марина и Сергей”, “Мать и сын”, “Мать и дочь”. В каждой из этих линий жизни Марины Цветаевой, важных, сокровенных, болевых, во всей противоречивости отразился век головокружительных надежд и страшных разочарований, его идеализм и цинизм, ослепление толп и провидческая зоркость немногих, “соблазны кровавой эпохи” (Наум Коржавин) и тяжелое отрезвление от них.
Глава “Мать и дочь” завершает издание. Голос сына, так много обещавший, оборвался слишком рано… Дочь - последняя из семьи, оставшаяся в живых после гибели брата в 1944 году, посвятила все отпущенные ей судьбой после тяжелейших испытаний годы памяти матери. Говоря словами, сказанными самой Мариной Цветаевой (по другому поводу), Ариадна Эфрон сделала все, чтобы сохранить живую жизнь их семьи на земле - то, что “кончилось, сгорело дотла, затонуло до дна” - поднять со дна собственной памяти и воскресить.
Семья Марины Цветаевой и Сергея Эфрона собрана здесь “под одной обложкой”, разумеется, не в полном объеме - это было бы просто физически невозможно, но их внутренние переклички и расхождения, их чувства на одной волне и на волнах несовместимо разных, их спонтанные отклики на события и аналитические размышления о них, их суждения о времени, о России, о прошлом, настоящем и будущем, о нравственных постулатах и возможности или невозможности их пересмотра - предстанут здесь как попытка восстановления (по фрагментам) романа о земном доме поэта на ветру времени. Нужно только прочесть его…
*****************************************
По-разному сложились судьбы замечательных поэтов "серебряного века". Кто-то не смог вынести жизни на неприветливой родине, как Цветаева, кто-то, как Гумилев, был расстрелян без вины, кто-то, как Ахматова, до последних своих дней остался на родной земле, пережив с ней все беды и горести, кто-то поставил "точку пули в своем конце", как Маяковский. Но все они создали в начале XX века настоящее чудо - Серебряный век русской поэзии.
PS
...Он нынче в моде. Выходят многочисленные воспоминания, составляются антологии, не говоря уж о том, что печатаются - и впервые на родине - интереснейшие тома поэзии и прозы кумиров и законодателей мод Серебряного века. Откроем же и...